Михаил Горбунов - Белые птицы вдали [Роман, рассказы]
Тут же появились дядя Ваня с тетей Тосей и Зосей, стали поздравлять Зинаиду Тимофеевну, она устало улыбалась. Дядя Ваня взял короб.
— Осторожно, я вижу, это стекло, — предостерегающе сказала Антонина Леопольдовна, уже как бы завладевая коробом, давая понять, что это по ее части.
Поставили короб на стол, и тетя Тося принялась вскрывать его. Зинаида Тимофеевна, успокоенная, наконец в родных стенах, попыталась помочь ей.
— Вы мне мешаете, — строго сказала Антонина Леопольдовна.
В коробе оказался чайный сервиз — премия Зинаиды Тимофеевны за первенство в многоступенчатой напряженной борьбе. Тетя Тося, развернув бумагу, взяла в руки две чашечки с мелким незатейливым рисунком, повернула их, пытаясь рассмотреть заводскую марку, легонько ударила друг о дружку, прислушалась к слабому, короткому звону. Дядя Ваня ткнул Константина Федосеевича локтем, показал смеющимися глазами на жену: погоди, мол, сейчас удивит мир.
— Конечно, это не саксонский фарфор, нет, нет, — сказала тетя Тося. — Но довольно милая вещица, нет, нет, довольно милая для повседневного обихода.
— «Не саксонский»! — передразнил ее дядя Ваня, взял чашечку, сразу потерявшуюся в его ладони. — Сервиз что надо. А главное — заслуженный. Молодец, Зина, всем нос утерла.
Тетя Тося поморщилась, осторожно, как у ребенка, отобрала у мужа чашечку и стала извлекать из короба блюдца, чайник, сахарницу, которые сразу же переходили в руки заходящейся от радости Марийки. Последней тетя Тося развернула большую тонкую круглую чашу и держала ее перед собой, как некий жертвенный сосуд.
— Что это? — робко спросила Зинаида Тимофеевна.
— Полоскательница! — объявила тетя Тося. — Нет, нет, очень даже милый сервиз, видно, не нашего времени. Теперь полоскательницы считаются ненужной роскошью. А жаль.
Все облегченно вздохнули — загадка была разгадана, реноме всезнающей Антонины Леопольдовны осталось неколебимым.
— Ну вот и хорошо, — сказала Зинаида Тимофеевна. — Сейчас будем чай пить из нового сервиза.
— Вот это дело, — удовлетворенно крякнул дядя Ваня и переглянулся с Константином Федосеевичем: припасено, мол, у него для такого случая или в магазин бежать? Константин Федосеевич взглядом же ответил, что все в порядке.
После чаепития Антонина Леопольдовна ушла домой с полоскательницей — эта вещь должна была принадлежать только ей.
4В темноте зашипело, и Марийка в полудремотном ожидании отняла голову от подушки: сколько раз пробьют часы? Она насчитала четыре хриплых коротких удара. Часы щелкнули, словно кто-то бросил косточку на невидимых счетах, и маятник снова зашагал своей дорогой. Из-за отдернутой, чтобы не было душно ночью, занавески Марийка угадывала знакомые очертания комнаты, в щели ставен сочился серый рассветный сумрак, но за окнами была еще ничем не нарушаемая глухота, и Марийку это успокоило: можно немного полежать.
Она с недоумением поняла, что вставать ей вообще не хочется, и это было уже чем-то далеким, когда они с отцом вот такой же ранней ранью поднимались и пустыми спящими улицами шли к Днепру, поеживаясь от затемнившего широкую воду ветра, садились на первый катерок и плыли удить рыбу на Черторой, и далек был тот восторг, с каким она ждала рыбалку и с каким проходило все утро и весь день на каменистом берегу и дальше, за камнями, на горячем сыпучем песке, средь кустов, куда они, кончив рыбалку, уходили варить уху, а потом снова загорали и купались на отмелях… Теперь они тоже собрались на Черторой на целых два дня, но того восторга уже не было у Марийки, и она шла на рыбалку больше в угоду отцу с матерью, потому что видела: они заметили перемену, происшедшую с ней после возвращения из Сыровцов, и это мучило их и мучило саму Марийку, особенно когда весной, после окончания четвертого класса, она наотрез отказалась ехать в Сыровцы.
Сколько же она отрывала от себя этим отказом! Ее преследовали Сыровцы — и луг, и речка, и хата дяди Артема, и, конечно, сам дядя Артем, и тетя Дуня, и Ульяна, и тетка Мелашка, и Кононовы дочери, — и сердце ее болело тяжелой болью отступничества. «Ехать!» — спасительно находило на нее временами, но перед ней вставали залитые солнцем душные конопли, сузившиеся глаза тетки Ганны или равнодушные глаза дядьки Конона и его заостренное бородкой личико, тянущееся к большому уху Трохима… Не было такой платы, на которую она не пошла бы, только бы все осталось — как до той страшной находки на горище, вот до этого ее постоянного смятения… Чего бы ни отдала она, чтобы кто-то снял с нее эту ненавистную ей самой привычку уходить и уходить в себя, в свою короткую жизнь — не длиннее трубочки с разноцветными стеклышками; эта бездушная трубочка, сколько бы ни крутила ее Марийка, с обезоруживающим постоянством складывала ей радужные рисунки детства, где всегда были папа, мама, Василек, Юлька, дядя Ваня, тетя Тося, Зося, мать-Мария с матерью-Валентиной… И так — сколько бы она ни крутила трубочку… То, что она выискивала ежедневно и ежечасно, не давалось ей, и она просто решила не ехать больше в Сыровцы…
Щель в ставнях светлела, и где-то в отдалении — Марийка мысленно провела линию от их домика через гору с «Княгиней» до Крещатика — рождался неясно приглушенный гул, он был ровен, не членился на какие-то определенные звуки — это пробуждался город и мириады его ячеек, таких же, как Марийкин домик. Марийка представила, как по улицам, на которые вышли дворники с метлами, движутся на базар телеги с овощами, и лица возниц серы от бессонной ночи, крытые грузовики развозят по магазинам хлеб и булки, а в домах поднимаются с постелей люди со светлым ощущением рождающегося дня, и скоро солнце прольется на улицы, крыши и дворы, забурлят базары с висящими на крюках свиными тушами, разложенными под навесами горками окрапленной водой редиски, пупырчатых, с сухими желтыми цветочками, огурцов, и букеты гладиолусов будут целомудренно свежи, и приехавшие из сел гончары выставят ряды коричневато-желтых шершавых глечиков и макитр. И все закружится, закричит зазывно, бойко, весело… А на улицах, на политых водой тротуарах, закипит в стаканах розовая газировка, и металлические клювики с повисшими тягучими каплями сиропа бесцеремонно облепят осы, и женщины в белых стираных передниках, продающие газировку, будут мириться с ними, страшась разозлить. А в Сыровцах тетя Дуня, наверное, доит Кару, потом выгонит ее в стадо, и стадо лениво потянется в луга, где цветут колокольчики…
Марийка позабылась, вся ушла в открывшееся ей видение, и, когда закачались перед глазами синие-синие цветы среди отяжеленной росою травы, она ощутила, что чего-то ждет от сегодняшнего дня, копанка должна ответить: кто она? И ее обуял страх перед тем, что сегодня произойдет. Кто-то толкал ее в воду, где кишели черные пиявки. Она упиралась, но босые ее ноги скользили по мокрой траве, она силилась закричать, но грудь была пустой, и звук, лишенный толкательной силы, не выходил из горла… Неимоверным усилием она разлепила веки, жуткая картина мгновенно погасла, но вызванный ею страх не проходил, и оставалось тонкое, сосущее ожидание того, что сегодня должно произойти, и она не хотела, боялась этого…
Так что же было там, за провалом, до которого доходила Марийка лезвийно обострившейся памятью? У нее не родная мама? Но все Марийкино существо протестовало, кричало против этой мысли, стоило ей прижаться к маминому телу с его теплым млечным запахом, и потом она, эта версия, никак не вытекала из единственного документа, которым располагала Марийка. У нее не родной папа? Да, это могло быть, если скрепить сердце и следовать голому факту, запечатленному в небрежно написанной справке — село Гирцы, Кагарлыкского района, и она, Марийка, — Мария Корж… Но в их семье ничто не связано с этими мифическими Гирцами, ни разу это село не упоминалось в доме, и Марийка знала: она родилась в Киеве… И потом чья, не привыкшая к перу рука старательно, явно придавая этому значение, вывела: «Крещеная»? Это писала не мама… Все путалось в голове Марийки, и только твердо оставалось интуитивное убеждение в том, что она нашла на горище свою справку, оно-то и терзало Марийкину душу тем смятением, которое она пыталась скрыть.
Но мама с папой что-то заметили в ней. Она была уличена на другой же день после приезда из Сыровцов. Они сели обедать, и все шло, как обычно: мама подавала на стол, Марийка с отцом подождали, пока и она села. «Кто же, кто же из них?» — блуждало в Марийкиной голове, и она забыла обо всем, когда ложка ее застыла на весу, а глаза медленно переходили с отца на мать, с матери на отца. И тут она столкнулась с испытующим, спрашивающим взглядом мамы.
— Что ты так смотришь, доченька? — осторожный, как при больном, повис над столом вопрос.
Папа молчал, помешивая ложкой в тарелке.
В голове у Марийки зазвенело, как после удара, и она не могла сразу прийти в себя от этого внутреннего удара: он был слишком неожидан, чтобы, как в Сыровцах, когда за ней приехали папа с мамой, она смогла сделать ложное движение — тогда у нее было время подготовиться к своему обману. Она так ничего и не ответила, только, как папа, опустила глаза в тарелку.